Лев Владимирович ЛОСЕВ (Лившиц), поэт, литературовед, эссеист. Родился в 1937 году в Ленинграде. Сын поэта В. Лифшица. Взял псевдоним после того, как отец ему сказал: «В одной литературе двум Лифшицам не бывать». Окончил филологический факультет Ленинградского университета, работал в детском журнале "Костер". В 1976 году эмигрировал в США и сделал псевдоним своим паспортным именем. Работал в издательстве «Ардис», закончил аспирантуру Мичиганского университета и с 1979 г. преподает русскую литературу в Дартмутском колледже на севере Новая Англия. Лирические стихи писал в студенческие годы, но сомневался в их самостоятельности и бросил. Начал писать снова, неожиданно для себя, в 1974 г., а с 1979 г. печататься, сначала в эмигрантских изданиях, а с 1988 г. и в России. Профессор русской литературы Дартмутского колледжа (США). Удостоен премий фонда «Знамя» (1996), «Северная Пальмира» (1996), «Либерти» (1999).
Лосев – один из оригинальнейших поэтов современности, причем оригинальность его – не в модернистских изысках, а, как ни странно, в смелой традиционности. В его стихах, как в тигле, переплавляется вся русская литература последних двух веков. В них есть место всему.
Автор книг стихов: Чудесный десант. Нью-Йорк, «Эрмитаж», 1985; Тайный советник. 1987, а также кн. очерков: Жратва. Закрытый распределитель. Нью-Йорк, «Эрмитаж», 1984., Новые сведения о Карле и Кларе. СПб., «Пушкинский фонд», 1998; Стихотворения из четырех книг. СПб., «Пушкинский фонд», 1999; Sisyphus redus. СПб., «Пушкинский фонд», 2000; Собранное. Стихи, проза. Екатеринбург, «У-Фактория», 2000.
ИОСИФ БРОДСКИЙ, или ОДА НА 1957 ГОД
Хотелось бы поесть борща и что-то сделать сообща: пойти на улицу с плакатом, напиться, подписать протест, уехать прочь из этих мест и дверью хлопнуть. Да куда там.
Не то что держат взаперти, а просто некуда идти: в кино ремонт, а в бане были. На перекресток – обонять бензин, болтаться, обгонять толпу, себя, автомобили.
Фонарь трясется на столбе, двоит, троит друзей в толпе: тот – лирик в форме заявлений, тот – мастер петь обиняком, а тот – гуляет бедняком, подъяв кулак, что твой Евгений.
Родимых улиц шумный крест венчают храмы этих мест. Два – в память воинских событий. Что моряков, что пушкарей, чугунных пушек, якорей, мечей, цепей, кровопролитий!
А третий, главный, храм, увы, златой лишился головы, зато одет в гранитный китель. Там в окнах никогда не спят, и тех, кто нынче там распят, не посещает небожитель.
"Голым-гола ночная мгла". Толпа к собору притекла, и ночь, с востока начиная, задергала колокола, и от своих свечей зажгла сердца мистерия ночная.
Дохлебан борщ, а каша не доедена, но уж кашне мать поправляет на подростке. Свистит мильтон. Звонит звонарь. Но главное – шумит словарь, словарь шумит на перекрестке.
/душа крест человек чело век вещь пространство ничего сад воздух время море рыба чернила пыль пол потолок бумага мышь мысль мотылек снег мрамор дерево спасибо/
Всякое бывает
Бывает, мужиков в контору так набьётся — светлее солнышка свеченье потных рож. Бывает, человек сызранку так напьётся, что всё ему вопит: «Ты на кого похож?» «Ты на кого похож?» — по-бабьи взвизги хора пеструх-коров, дворов и курочек-рябух. «Я на кого похож?» — спросил он у забора. Забор сказал что мог при помощи трёх букв.
УНИЖЕНИЕ ГЕНИЯ
Вручи мне Ювеналов бич!
Пушкин
Над белой бумагой потея, перо изгрызая на треть, все мучаясь, как бы Фаддея еще побольнее поддеть: "Жена у тебя потаскушка, и хуже ты даже жида..."
Фаддею и слушать-то скучно, с Фаддея что с гуся вода. Фаддей Венедиктыч Булгарин съел гуся, что дивно изжарен, засим накропал без затей статью "О прекрасном" Фаддей, на чижика в клеточке дунул, в уборной слегка повонял, а там заодно и обдумал он твой некролог, Ювенал.
ПОДРАЖАНИЕ
Как ты там смертника ни прихорашивай, осенью он одинок. Бьется на ленте солдатской оранжевой жалкий его орденок. За гимнастерку ее беззащитную жалко осину в лесу. Что-то чужую я струнку пощипываю, что-то чужое несу. Ах, подражание! Вы не припомните, это откуда, с кого? А отражение дерева в омуте – тоже, считай, воровство? А отражение есть подражание, в мрак погруженье ветвей. Так подражает осине дрожание красной аорты моей.
* * *
На кладбище, где мы с тобой валялись, разглядывая, как из ничего полуденные облака ваялись, тяжеловесно, пышно, кучево,
там жил какой-то звук, лишенный тела, то ль музыка, то ль птичье пить-пить-пить, и в воздухе дрожала и блестела почти несуществующая нить.
Что это было? Шепот бересклета? Или шуршало меж еловых лап индейское, вернее бабье, лето? А то ли только лепет этих баб -
той с мерой, той прядущей, но не ткущей, той с ножницами? То ли болтовня реки Коннектикут, в Атлантику текущей, и вздох травы: "Не забывай меня".
* * *
Последняя в этом печальном году попалась мыслишка, как мышка коту...
Обратно на свой залезаю шесток, ее отпускаю бежать на восток, но где ей осилить Атлантику! - силенок не хватит, талантику.
Мой лемминг! Смертельная тяжесть воды навалит - придется солененько, и луч одинокой сверхновой звезды протянется к ней, как соломинка.
* * *
Что сквозит и тайно светит...
Тютчев
Как, зачем в эти игры ввязался, в это поле-не-перекати? Я не знаю, откуда я взялся, помню правило: взялся - ходи.
Помню родину, русского Бога, уголок на подгнившем кресте и какая сквозит безнадега в рабской, смирной Его красоте.
* * *
Из Фета
Перекресток, где ракитка стынет в снежном сне, да простая, как открытка, видимость в окне:
праздник - полкило сарделек, на бутылке щит, и мычит чего-то телек, видик верещит.
После стольких лет утруски что ответишь тут на простой вопрос по-русски: как тебя зовут?
* * *
Повстречался мне философ в круговерти бытия. Он спросил меня: "Вы – Лосев?" Я ответил, что я я. И тотчас засомневался: я ли я или не я. А философ рассмеялся, разлагаясь и гния.
Франкоязычный дед в тулупе? Муж? Устрица в Английском клубе? Незрячий паровоз? Фру-Фру? Невроз? Нет, вру.
Ведь ради офицерской рожи сама забыла мать Сережи священный материнский долг, и обагрился шелк.
На то, знать, воля Азвоздама, что перееханная дама отправилась не в рай, но в ад. (Но чайник тоже виноват.)
ДЖЕНТРИФИКАЦИЯ
Светлане Ельницкой
Река валяет дурака и бьет баклуши. Электростанция разрушена. Река грохочет вроде ткацкого станка, чуть-чуть поглуше.
Огромная квартира. Виден сквозь бывшее фабричное окно осенний парк, реки бурливый сбитень, а далее кирпично и красно от сукновален и шерстобитен.
Здесь прежде шерсть прялась, сукно валялось, река впрягалась в дело, распрямясь, прибавочная стоимость бралась и прибавлялась.
Она накоплена. Пора иметь дуб выскобленный, кирпич оттертый, стекло отмытое, надраенную медь, и слушать музыку, и чувствовать аортой, что скоро смерть.
Как только нас тоска последняя прошьет, век девятнадцатый вернется и реку вновь впряжет, закат окно фабричное прожжет, и на щеках рабочего народца
взойдет заря туберкулеза, и заскулит ошпаренный щенок, и запоют станки многоголосо, и заснует челнок, и застучат колеса.
* * *
Я видал: как шахтер из забоя, выбирался С.Д. из запоя, выпив чертову норму стаканов, как титан пятилетки Стаханов. Вся прожженная адом рубаха, и лицо почернело от страха.
Ну а трезвым, отмытым и чистым, был педантом он, аккуратистом, мыл горячей водой посуду, подбирал соринки повсюду. На столе идеальный порядок. Стиль опрятен. Синтаксис краток.
Помню ровно-отчетливый бисер его мелко-придирчивых писем. Я обид не держал на зануду. Он ведь знал, что в любую минуту может вновь полететь, задыхаясь, в мерзкий мрак, в отвратительный хаос.
Бедный Д.! Он хотел быть готовым, оттого и порядок, которым одержим был, имея в виду, что, возможно, другого раза нет, не вылезешь нa свет из лаза, захлебнешься кровью в аду.
“ПОДУМАЕШЬ ТОЖЕ, РАБОТА!”
Поэтом быть приятно и легко, пусть легкие черны от никотина. Пока все трудятся, поэт, скотина, небесное лакает молоко. Все “муки слова” — ложь для простаков, чтоб избежать в милицию привода. Бездельная, беспечная свобода — ловленье слов, писание стихов.
Поэт чирикать в книжках записных готов, как свиноматка к опоросу. А умирают рано те из них, кто знает труд и втайне пишет прозу.
СЕЙЧАС
1
Кот лежит на газете, взглядом зелен и хмур, в аккурат на портрете Marianne Moore.
Нежива поэтесса, чей портрет под котом. У кота интереса нет к тому, что потом.
Кот следит за синицей, снег стряхнувшей с куста, я - за этой страницей, чтоб была не пуста.
2
Снег не засыплется (ибо не пишется) черной черникой. Только не пыжиться! Только не пыжиться! Чижик, чирикай!
На поле боя повалены воины, на поле боли. Только на воле бы! Только на воле бы! Только б на воле!
Вспомнишь ли прошлое, зыбкое крошево, где уж там пенье! Тихо посвистывай, зябко взъерошивай серые перья.
3
За окнами такой анабиоз, такая там под минус тридцать стылость, что яблоня столетняя небось жалеет, что на свете загостилась.
Грозится крыша ледяным копьем. Безвременный - день не в зачет, а в вычет. Кот делится со мной своим теплом. Мы кофе пьем. Один из нас мурлычет.
ИЗ БУНИНА
Нине
Прилетят грачи, улетят грачи, ну а крест чугунный торчи, торчи, предъявляй сей местности пасмурной тихий свет фотографии паспортной.
Каждый легкий вздох - это легкий грех. Наступает ночь - одна на всех. Гладит мягкая звездная лапища бездыханную землю кладбища.
ПО БАРАТЫНСКОМУ
Версты, белая стая да черный бокал, аониды да желтая кофта. Если правду сказать, от стихов я устал, может, больше не надо стихов-то?
Крылышкуя, кощунствуя, рукосуя, наживаясь на нашем несчастье, деконструкторы в масках Шиша и Псоя разбирают стихи на запчасти
(и последний поэт, наблюдая орду, под поэзией русской проводит черту ржавой бритвой на тонком запястье).
* * *
Под старость забывают имена, стараясь в разговоре, как на мины, не наступать на имя, и нема вселенная, где бродят анонимы.
Мир не безумен — просто безымян, как этот город N, где Ваш покорный NN глядит в квадрат окошка чёрный и видит: поднимается туман.
* * *
Иуда задумался, пряча сребреники в суму, холодный расчет и удача опять подыграли ему.
Срубить колоссальные бабки и прежде случалось подчас, но что-то становятся зябки апрельские ночи у нас,
но падалью пахнут низины, но колет под левым ребром, но в роще трясутся осины, все тридцать, своим серебром.
И понял неумный Иуда, что нет ему в мире угла, во всей Иудее уюта и в целой Вселенной тепла.
ШКОЛА № 1
Брюхатый поп широким махом за труповозкою кадит. Лепечет скрученный бандит: “Я не стрелял, клянусь Аллахом”. Вливается в пробои свет, задерживается на детях, женщинах, их тряпках, их мозгах, кишечниках. Он ищет Бога. Бога нет.
Читая Льва Лосева, непроизвольно погружаешься в стремительный поток мысли. Нет в стихах Льва выдуманных пустых красивостей,нет нытья, нет занудных умозаключений. В его стихах,как в природе - и хаос и порядок. Вот она высшая школа не фигуральности, а фигур высшего пилотажа.
"За окнами такой анабиоз, такая там под минус тридцать стылость, что яблоня столетняя небось жалеет, что на свете загостилась."
Думаю, прикоснуться к этому источнику поэзии полезно всем.
Для добавления сообщений Вы должны зарегистрироваться или авторизоваться.